74-летний американский еврейский писатель Стив Стерн написал совершенно удивительный роман – «Деревенский идиот» (The Village Idiot). Перед читателем предстает беллетризованная жизнь художника Хаима Сутина – еврейского гения, изгоя и деревенщины. Неряшливый художник с трагической судьбой, интеллектуальный эскапист превращается у Стерна в провидца современного искусства.
Смешивая биографические факты и вымысел, автор романа стремится облечь в плоть и кровь голые кости того немногого, что известно о Сутине. Он воскрешает уродливые лица сутинских картин, изогнутые ветром деревья, окровавленные воловьи туши и мертвых птиц, что, как ни парадоксально, оживляет повествование. Книга проникнута юмором и болью и пропитана пьянящей атмосферой Парижа, который во времена Сутина был культурной столицей вселенной; местом, где все казалось возможным. В «сладком небесном беспорядке» картин Сутина, бредовых и приземленных, в акте дерзкой творческой алхимии Стерн смешивает жизнь художника с еврейским фольклором и мистикой, и делает это на диво изобретательно: действие несется так стремительно, что вам хочется пристегнуться.
Жизнь в плену
«Деревенский идиот» открывается чудесной лодочной гонкой по Сене прекрасным весенним днем 1917 года. Посреди кровавой бойни Первой мировой войны несколько выдающихся художников того времени решили устроить регату, во главе которой – Амедео Модильяни, царственно восседающий в ванне, запряженной стаей парусиновых уток. Но у него, в отличие от конкурентов, есть секретное преимущество: его закадычный друг Хаим Сутин толкает ванну под водой. Дело в том, что находчивый итальянец уговорил Сутина, немытого художника-неудачника (кстати, не умеющего плавать), надеть водолазный костюм и плестись по дну Сены. Дезориентированный и сбитый с толку Хаим, лихорадочно вдыхая искусственный воздух в шлеме тяжеленного гидрокостюма, спотыкается о события своей прошлой и будущей жизни.
Это, разумеется, совершенно необычная жизнь. Он родился в белорусском местечке Смиловичи, сбежал в Минск, потом ненадолго в Вильно, потом, наконец, в Париж, где влачил нищенское существование во время Années Folles, пока на горизонте его не появился, как в сказке про Золушку, американский коллекционер Альберт Барнс, оценивший дарование нищего художника и привлекший к нему мировое внимание. Несмотря на известность Сутина в Новом Свете, когда началась Вторая мировая война, Америка не оформила ему въездную визу. Поскольку о жизни Сутина известны крохи, а все остальное – апокрифы, то, согласно одному из них, он умер в оккупированном нацистами Париже. По другой легенде, умер он в катафалке по дороге в Париж; третий апокриф приписывает ему смерть от перитонита в результате многочасовой операции. Пишут, что в госпиталь он попал по фальшивым документам (для еврея это было невозможным) и якобы был похоронен под чужим именем. За гробом Сутина, согласно апокрифу, шли два человека: Пабло Пикассо и Жан Кокто.
Хаим Сутин всю свою недолгую жизнь был движим неослабевающей страстью к рисованию. Ребенком он рисовал даже тогда, когда это приводило к унижениям и побоям со стороны отца и братьев. Ни коллекционеры, которые поддерживали его, ни друзья (такие как Модильяни), которые заступались за него, ни женщины, которые боролись за него, не могли отвлечь его от живописи. Но затем по Европе пронесся нацизм, уничтожая все еврейское на своем пути, в том числе целое поколение талантливых художников. Некоторым, как Сутину, удалось избежать плена. Но всю свою жизнь он находился в другом плену, о котором мы говорим со Стивом Стерном в интервью, приведенном ниже.
Фантазия Стива Стерна породила на свет и другие подробности несуществующей биографии: в романе Модильяни тащит Сутина из публичных домов на полуночные преступления и на предрассветные дуэли, он крутит романы с замечательными женщинами, которые соревнуются за право стать его возлюбленной. Показательна сцена в ресторане на Монпарнасе, где только что прибывший в Париж Сутин случайно устраивает пожар и не может даже извиниться, поскольку не знает французского.
Сутин и Модильяни оказались в центре зала, стоя под дуговой лампой, окутанной дымом. Там к ним присоединился толстолицый бармен с опаленными бровями и бородой, чей безутешный юмор наводил на мысль, что он с таким же успехом мог бы быть владельцем ресторана. Прекратив стенания, он обернулся к ним.
– Ja sooey dezolay, – сказал Хаим на своем зачаточном французском. Имелось в виду: «Мне жаль».
«Что-то от князя Мышкина»
Стив Стерн, которого называют литературным потомком Исаака Башевиса-Зингера, родился в Мемфисе, штат Теннесси, в 1947 году, учился в американских и английских университетах, опубликовал множество книг и сборников рассказов, вдохновленных еврейским фольклором, получил премию О' Генри, две премии Pushcart Prize, премию Эдварда Льюиса Уолланта (за еврейско-американскую художественную литературу), Национальную еврейскую книжную премию, а его роман «Ангел забвения» был назван газетой Washington Post одной из лучших книг 2005 года. Стерн, преподающий в колледже Скидмор, также удостоен нескольких известных научных наград, в том числе стипендии Фулбрайта и стипендии фонда Гуггенхайма.
Стив Стерн. Фото: Sabrina Jones
Я беседую со Стивом Стерном о его новом романе, находясь в Тель-Авиве; мой собеседник находится у себя дома, в Мемфисе.
– Название, на мой взгляд, недвусмысленно отсылает к роману «Идиот» Достоевского. Имели ли вы это в виду?
– Что касается отголоска Достоевского в названии книги, то он был неизбежен, и я полагаю, что в Хаиме Сутине было нечто от князя Мышкина, которого все вокруг считали блаженным. Но, честно говоря, я больше думал о shtot meshugener, деревенском идиоте, стандартном персонаже еврейской литературы. Среди действующих лиц идишских сказок всегда встречаются устойчивые архетипы: например, шадхн (сват), бадхн (свадебный шут, он же тамада), йента (сплетница) и так далее. И всегда есть более или менее сумасшедший персонаж, незадачливый отсталый деревенщина, слегка даже юродивый, которого окружающие часто обихаживают. В моем воображении местечку, где родился Хаим, не хватало своего собственного идиота – непременной черты местечкового пейзажа, – и поскольку мальчик считался никчемным изгоем из-за его трансгрессивных картин, я счел вполне естественным, что жители Смиловичей могли бы назначить его shtot meshugener. Эта репутация отправилась вслед за ним в Париж и сохранилась там среди его соотечественников. Но если оставить в стороне странную и эксцентричную натуру, Сутин был гением; его картины были оригинальными, вдохновенными и дико красивыми. Так что если его – немытого, неграмотного, нецивилизованного, плохо говорящего на любом языке, кроме идиша, считали идиотом, то это определенно был идиот-савант.
– Его называли художником преображенной плоти. Свои туши он рисовал на парижском Центральном рынке, где наверняка производил странное впечатление на мясников. Можно только гадать, что заставило Сутина писать освежеванные туши; возможно, так он освобождал себя от образов местечкового голодного детства?
– Да, он рисовал освежеванные туши на рынке, но еще более был известен тем, что притаскивал эти туши – целиком! – в свою квартиру, где превращал их в экспрессивные натюрморты; они разлагались и собирали мух. Это приводило к скандалам с соседями и нередко заканчивалось вызовом полиции. Однажды он сказал, что в детстве наблюдал, как мясник перерезал горло ягненку. Тогда он хотел закричать, но крик застрял у него в горле и так и не вырвался наружу. Я полагаю, что все картины с мертвыми животными, которых он рисовал так одержимо, были в какой-то степени попыткой высвободить этот крик; и хотя он утверждал, что ему никогда не удавалось выразить то, что он чувствовал, сами картины служат своего рода посмертным криком души, который художник извлекал из существ, неспособных выразить свою боль.
The Village Idiot by Steve Stern; published by Melville House, 2022
– Сутин в вашей книге – такой, каким он был, или все-таки слегка вымышленный? И если вымышленный, чем он отличается от реального Сутина?
– Уверен, что любая беллетризованная версия подлинного исторического персонажа обречена, в конце концов, стать выдумкой. Мой Сутин, безусловно, гибрид человека и мифа. Одна из причин, по которой я счел его вероятным героем своей будущей книги, заключалась в том, что о его жизни написано так мало; сам он никогда не писал о себе ни слова и умел заметать следы. Он постоянно прилагал усилия к тому, чтобы стереть свое прошлое. Таким образом, скудость известных миру подробностей биографии Сутина давала мне большую свободу для интерпретации. Оттого я с удовольствием придумывал различные версии того, что с ним происходило. Вот что неизбежно случается, когда человека превращают в персонажа. (смеется) С другой стороны, я был, вне сомнения, заинтригован тем, что о нем все-таки известно, и искренне хотел запечатлеть и исследовать в своем повествовании крайности его натуры. Хаим Сутин всю жизнь был маргиналом и мизантропом, страдающим многими фобиями, в том числе водобоязнью (на самом деле он боялся водопровода и поэтому редко мылся). Он был невоспитанным, малоприятным и ненавидел самого себя: словом, мой тип парня. Но как могло случиться, что такой человек, воспитанный в среде, столь противоположной искусству, где создание изображений считалось преступлением, – каким образом он с ранних лет приобрел неуемную страсть к рисованию? Это была загадка, разгадка которой в конце концов может оказаться недостижимой, однако я, тем не менее, стремился докопаться до истины. Мой роман на самом деле является повествованием об этих усилиях. Так что если я несколько согнул, перегнул и скрутил характер Сутина, пытаясь продвинуть свою тему, я сделал не больше, чем сам художник в своих гротескных портретах, когда он пытался вырвать истину из своих персонажей.
– Портреты его похожи на стоп-кадр, захвативший лицо в момент сильного волнения; он передает черты лица, искаженные внутренним эмоциональным движением. Может, потому что он был «абсолютно диким человеком», как охарактеризовал Сутина один из современников? И эта «дикость» исходит непосредственно из его опыта местечка, над которым витала тень погрома?
– Эта тема драматически воплотилась в бегстве Хаима от своего прошлого – прошлого, которое включало в себя не только бедность и жестокое обращение с ним родителей, но и коллективную историю и культуру идишкайта, что, в конце концов, было неизбежным. Я хотел показать, что даже посреди Парижа, который был в то время культурным центром вселенной, еврейское наследие Хаима Сутина, его прошлое преследовало его до конца дней. Большая часть этого сложного наследия связана с фольклорной традицией, которая не покидала Хаима на протяжении всей жизни: его посещали видения, его посещали фантастические существа, населяющие народное воображение восточноевропейских евреев. Конфликт между Сутиным-художником и его отношением к своей культуре сделал его неотразимым и в некотором смысле готовым героем для моего произведения.
– Можно ли сказать, что Сутин, как Густав Малер, всю жизнь бежал от своего еврейства?
– Да, у меня создалось ощущение, что Хаим Сутин бежал из местечка всю свою жизнь, в отличие от Шагала и других евреев, бежавших из Восточной Европы и угодивших в парижский «Улей». Сутин не включал ни одного еврейского образа в свои работы, в отличие от Шагала, который эксплуатировал еврейскую тему, если уж говорить напрямую. Штетл у Шагала предстает в романтизированном виде, что для Сутина было невозможным. И мне захотелось, чтобы за ним, за Сутиным, последовало местечко, чтобы его настигли суеверия мира, из которого он бежал.
– Скажите, а как вообще соотносятся реальность и вымысел в ваших книгах?
– Я предполагаю, что в некотором отношении все мои персонажи существуют в своего рода лиминальном пространстве между их собственным историческим моментом, то есть временем, в котором им довелось жить, – и мифами племени, которое часто относится к ним враждебно. Это конфликт, который, хотелось бы надеяться, придает универсальное значение повествованию.
– Ваш роман «Деревенский идиот» начинается со сцены, в которой Сутин в водолазном костюме тянет лодку-ванну с Модильяни. Стремились ли вы преломить ощущение жизни двух этих трагических фигур в истории искусства сквозь призму юмора?
– О да, я хотел попытаться искупить то, что было неизбежно трагичным в судьбе Сутина, с помощью юмора – так подсказал мой инстинкт. Так что я думаю о «Деревенском идиоте» как о комическом романе. Кроме того, я уже говорил, что он боялся водопровода, боялся принимать ванну, отчего от него всегда плохо пахло, и решил поиронизировать на эту тему.
– Мне кажется, это очень еврейский комический роман... И все-таки в финале вы решили подарить Сутину видение не какого-нибудь проказливого духа из еврейского фольклора: ему является ушедший в мир иной Модильяни, его самый близкий друг.
– Что ж, Лина, я намеренно подтасовывал хронологию жизни Хаима во время его пребывания под водой в надежде дать читателю ощущение, что все события его жизни – прошлое, настоящее и будущее – происходят одновременно. Время для него стало очень податливым. Гидрокостюм с воздушным шлангом призван вернуть ему состояние ребенка в утробе матери с неповрежденной пуповиной. Я также имел в виду еврейскую легенду об Ангеле Забвения. Знаете ее? Легенда гласит, что ангел открывает всеобъемлющие знания каждому ребенку в его эмбриональном состоянии. Еще до рождения ребенок знает все об устройстве мира от начала до конца; к тому же ангел обучает его пониманию Торы. Но за секунду до рождения ангел отпускает щелчок малышу под нос (отсюда и ложбинка забвения, след пальца ангела), и ребенок забывает все, что знал. Я хотел подарить Хаиму подобный опыт: в водолазном костюме ему доступна вся его жизнь как подлинная реальность. Но когда он возвращается на сушу в компании своего великого друга Модильяни, память обо всем, что он пережил, затмевается непосредственностью того славного дня лодочных гонок: конец книги – это ее начало. Так что, несмотря на его смерть, Хаиму предстоит жить – всю оставшуюся жизнь.
Евреи должны упорствовать во времени
Стив Стерн в Париже. Фото: Sabrina Jones
– Стив, а как случилось, что вы выбрали для себя главным источником творчества идишский фольклор?
– На самом деле это длинная история, но я постараюсь быть кратким. Я рос в реформистской общине на американском Юге, в то самое время, когда евреи изо всех сил старались быть невидимыми. Нашу синагогу можно было принять за протестантскую церковь: раввин носил церковное одеяние и стоял на алтаре под хорами; в литургии было очень мало иврита. Как следствие, когда я покинул Мемфис в позднем подростковом возрасте, я почти ничего не знал о еврейских традициях. Прожив несколько лет своенравной жизнью своего поколения, я вернулся в Мемфис, где случайно устроился на работу в местный фольклорный центр. (Я писал рассказы, а фольклор, по крайней мере, был худо-бедно связан с литературой.) Там был постоянный проект, который включал исследование корней еврейской общины города, и в конце концов я наткнулся на руководителей проекта. И они, как ни странно, взяли меня к себе. Исследование привело меня к тому, что я начал брать интервью у выживших обитателей некогда процветавшего старого гетто на Северной Мэйн-Стрит в Мемфисе под названием Pinch. Это были дети первых иммигрантов, сами уже не первой молодости, которые работали в местных магазинчиках и заселяли многоквартирные дома в старом районе. По мере того, как я собирал их истории, Pinch начал оживать для меня, и, хотя это может показаться преувеличением, возрождение этого старого гетто оказалось для меня таким же трогательным, как если бы какой-то затерянный континент вынырнул из морских глубин. Я чувствовал, что после того, как в течение многих лет помещал свои рассказы в относительно безликие пейзажи, я наконец-то нашел дом для своей литературы. И я счел, что это перст (Боже, помоги мне) судьбы.
Но право собственности на Pinch требовало как изрядной ответственности, так и достойного содержания. Я понял, что для того, чтобы создать аутентичный портрет этого места, мне нужно понять мир, который иммигранты привезли на Северную Мэйн-Стрит. Именно тогда я начал исследовать литературу, культуру и историю восточноевропейской черты оседлости, и продолжаю делать это по сей день. Я понял, что эти люди жили в двух мирах: земном, который был наполнен бедностью, гнетом и строгими законами кашрута; и духовном, к которому относились не только пророки и ангелы Торы, но и демоны, диббуки, големы и прочие обитатели мистических текстов. Я и не подозревал, что иудаизм настолько пропитан мистикой. Обширная литература, которую породила Тора – мидраш, агада, легенды и прочая – это сказки, которые комфортно существуют как в мифическом, так и в историческом измерении. В Каббале есть описание ситра ахра – другой стороны мироздания, изобилующей сверхъестественными существами, которые также населяют два мира, вторгаясь в нашу реальность по собственному желанию и составляя неотъемлемую часть ее атмосферы. Я узнал, что еврейская традиция всегда включала чудесные элементы магии, и почувствовал, что обязан попытаться привнести это магическое измерение в свои книги. Я полагаю, что в этом мое предназначение, к лучшему или к худшему, не знаю.
– К тому времени вы уже знали идиш?
– Мое чтение литературы на идише включало в себя параллельное изучение самого языка, но я не могу претендовать на беглость.
– А что касается иврита? Вы ведь, помимо прочего, были лектором по программе Фулбрайта в университете Бар-Илан в Тель-Авиве...
– В 2002 году я преподавал творческое письмо в университете Бар-Илан группе студентов, пишущих на английском языке. До приезда в Израиль я прошел разговорный курс иврита, но мне это почти не помогло. Я подозреваю, что мой опыт жизни в вашей стране был во многом похож на опыт большинства американцев, впервые посетивших Израиль: я был ошеломлен и совершенно не готов к той буре чувств, которую всколыхнуло во мне это место.
Да, понимаю, это клише. Но я всегда считал себя евреем из диаспоры и поддерживал изречение Грейс Пейли о том, что евреи не должны занимать пространство, а должны упорствовать во времени. Израиль всегда был для меня чем-то вроде завершения истории, у которой, как мне казалось, не должно быть конца. Пребывание там полностью разрушило это отношение и заставило меня лихорадочно читать истории первых пионеров, кибуцев, войн и многократных воплощений Иерусалима. Я потерял много времени, чтобы наверстать упущенное. Я также был вынужден пересмотреть свое довольно предвзятое отношение к израильской политике и теперь не могу участвовать в дискуссиях об Израиле с моими американскими друзьями, которым я больше не доверяю в понимании запутанных и противоречивых потоков истории страны. Тем не менее, я думаю, что мое самое глубокое и самое неизгладимое впечатление от Израиля связано с чистой, сияющей красотой этой земли.
Статья и интервью впервые опубликованы на сайте «Детали» |