home
Что посмотреть

«Паразиты» Пон Чжун Хо

Нечто столь же прекрасное, что и «Магазинные воришки», только с бо́льшим драйвом. Начинаешь совершенно иначе воспринимать философию бытия (не азиаты мы...) и улавливать запах бедности. «Паразиты» – первый южнокорейский фильм, удостоенный «Золотой пальмовой ветви» Каннского фестиваля. Снял шедевр Пон Чжун Хо, в привычном для себя мультижанре, а именно в жанре «пончжунхо». Как всегда, цепляет.

«Синонимы» Надава Лапида

По словам режиссера, почти всё, что происходит в фильме с Йоавом, в том или ином виде случилось с ним самим, когда он после армии приехал в Париж. У Йоава (чей тезка, библейский Йоав был главнокомандующим царя Давида, взявшим Иерусалим) – посттравма и иллюзии, замешанные на мифе о герое Гекторе, защитнике Трои. Видно, таковым он себя и воображает, когда устраивается работать охранником в израильское посольство и когда учит французский в OFII. Но ведь научиться говорить на языке великих философов еще не значит расстаться с собственной идентичностью и стать французом. Сначала надо взять другую крепость – самого себя.

«Frantz» Франсуа Озона

В этой картине сходятся черное и белое (хотя невзначай, того и гляди, вдруг проглянет цветное исподнее), витальное и мортальное, французское и немецкое. Персонажи переходят с одного языка на другой и обратно, зрят природу в цвете от избытка чувств, мерещат невесть откуда воскресших юношей, играющих на скрипке, и вообще чувствуют себя неуютно на этом черно-белом свете. Французы ненавидят немцев, а немцы французов, ибо действие происходит аккурат после Первой мировой. Разрушенный войной комфортный мир сместил систему тоник и доминант, и Франсуа Озон поочередно запускает в наши (д)уши распеваемую народным хором «Марсельезу» и исполняемую оркестром Парижской оперы «Шехерезаду» Римского-Корсакова. На территории мучительного диссонанса, сдобренного не находящим разрешения тристан-аккордом, и обретаются герои фильма. Оттого распутать немецко-французскую головоломку зрителю удается далеко не сразу. 

«Патерсон» Джима Джармуша

В этом фильме всё двоится: стихотворец Патерсон и городишко Патерсон, bus driver и Адам Драйвер, волоокая иранка Лаура и одноименная муза Петрарки, японец Ясудзиро Одзу и японец Масатоси Нагасэ, черно-белые интерьеры и черно-белые капкейки, близнецы и поэты. Да, здесь все немножко поэты, и в этом как раз нет ничего странного. Потому что Джармуш и сам поэт, и фильмы свои он складывает как стихи. Звуковые картины, настоянные на медитации, на многочисленных повторах, на вроде бы рутине, а в действительности – на нарочитой простоте мироздания. Ибо любой поэт, даже если он не поэт, может начать всё с чистого листа.

«Ужасных родителей» Жана Кокто

Необычный для нашего пейзажа режиссер Гади Ролл поставил в Беэр-Шевском театре спектакль о французах, которые говорят быстро, а живут смутно. Проблемы – вечные, старые, как мир: муж охладел к жене, давно и безвозвратно, а она не намерена делить сына с какой-то женщиной, и оттого кончает с собой. Жан Кокто, драматург, поэт, эстет, экспериментатор, был знаком с похожей ситуацией: мать его возлюбленного Жана Маре была столь же эгоистичной.
Сценограф Кинерет Киш нашла правильный и стильный образ спектакля – что-то среднее между офисом, складом, гостиницей, вокзалом; место нигде. Амир Криеф и Шири Голан, уникальный актерский дуэт, уже много раз создававший настроение причастности и глубины в разном материале, достойно отыгрывает смятенный трагифарс. Жан Кокто – в Беэр-Шеве.

Новые сказки для взрослых

Хоть и пичкали нас в детстве недетскими и отнюдь не невинными сказками Шарля Перро и братьев Гримм, знать не знали и ведать не ведали мы, кто все это сотворил. А началось все со «Сказки сказок» - пентамерона неаполитанского поэта, писателя, солдата и госчиновника Джамбаттисты Базиле. Именно в этом сборнике впервые появились прототипы будущих хрестоматийных сказочных героев, и именно по этим сюжетам-самородкам снял свои «Страшные сказки» итальянский режиссер Маттео Гарроне. Правда, под сюжетной подкладкой ощутимо просматриваются Юнг с Грофом и Фрезером, зато цепляет. Из актеров, коих Гарроне удалось подбить на эту авантюру, отметим Сальму Хайек в роли бездетной королевы и Венсана Касселя в роли короля, влюбившегося в голос старушки-затворницы. Из страннейших типов, чьи портреты украсили бы любую галерею гротеска, - короля-самодура (Тоби Джонс), который вырастил блоху до размеров кабана под кроватью в собственной спальне. Отметим также невероятно красивые с пластической точки зрения кадры: оператором выступил поляк Питер Сушицки, явно черпавший вдохновение в иллюстрациях старинных сказок Эдмунда Дюлака и Гюстава Доре.
Что послушать

Kutiman Mix the City

Kutiman Mix the City – обалденный интерактивный проект, выросший из звуков города-без-перерыва. Основан он на понимании того, что у каждого города есть свой собственный звук. Израильский музыкант планетарного масштаба Офир Кутель, выступающий под псевдонимом Kutiman, король ютьюбовой толпы, предоставляет всем шанс создать собственный ремикс из звуков Тель-Авива – на вашей собственной клавиатуре. Смикшировать вибрации города-без-перерыва на интерактивной видеоплатформе можно простым нажатием пальца (главное, конечно, попасть в такт). Приступайте.

Видеоархив событий конкурса Рубинштейна

Все события XIV Международного конкурса пианистов имени Артура Рубинштейна - в нашем видеоархиве! Запись выступлений участников в реситалях, запись выступлений финалистов с камерными составами и с двумя оркестрами - здесь.

Альбом песен Ханоха Левина

Люди на редкость талантливые и среди коллег по шоу-бизнесу явно выделяющиеся - Шломи Шабан и Каролина - объединились в тандем. И записали альбом песен на стихи Ханоха Левина «На побегушках у жизни». Любопытно, что язвительные левиновские тексты вдруг зазвучали нежно и трогательно. Грустинка с прищуром, впрочем, сохранилась.
Что почитать

«Год, прожитый по‑библейски» Эя Джея Джейкобса

...где автор на один год изменил свою жизнь: прожил его согласно всем законам Книги книг.

«Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов» Ёко Тавада

Жизнь – это долгое путешествие в вагоне на нижней полке.

Скрюченному человеку трудно держать равновесие. Но это тебя уже не беспокоит. Нельзя сказать, что тебе не нравится застывать в какой-нибудь позе. Но то, что происходит потом… Вот Кузнец выковал твою позу. Теперь ты должна сохранять равновесие в этом неустойчивом положении, а он всматривается в тебя, словно посетитель музея в греческую скульптуру. Потом он начинает исправлять положение твоих ног. Это похоже на внезапный пинок. Он пристает со своими замечаниями, а твое тело уже привыкло к своему прежнему положению. Есть такие части тела, которые вскипают от возмущения, если к ним грубо прикоснуться.

«Комедию д'искусства» Кристофера Мура

На сей раз муза-матерщинница Кристофера Мура подсела на импрессионистскую тему. В июле 1890 года Винсент Ван Гог отправился в кукурузное поле и выстрелил себе в сердце. Вот тебе и joie de vivre. А все потому, что незадолго до этого стал до жути бояться одного из оттенков синего. Дабы установить причины сказанного, пекарь-художник Люсьен Леззард и бонвиван Тулуз-Лотрек совершают одиссею по богемному миру Парижа на излете XIX столетия.
В романе «Sacré Bleu. Комедия д'искусства» привычное шутовство автора вкупе с псевдодокументальностью изящно растворяется в Священной Сини, подгоняемое собственным муровским напутствием: «Я знаю, что вы сейчас думаете: «Ну, спасибо тебе огромное, Крис, теперь ты всем испортил еще и живопись».

«Пфитц» Эндрю Крами

Шотландец Эндрю Крами начертал на бумаге план столицы воображариума, величайшего града просвещения, лихо доказав, что написанное существует даже при отсутствии реального автора. Ибо «язык есть изощреннейшая из иллюзий, разговор - самая обманчивая форма поведения… а сами мы - измышления, мимолетная мысль в некоем мозгу, жест, вряд ли достойный толкования». Получилась сюрреалистическая притча-лабиринт о несуществующих городах - точнее, существующих лишь на бумаге; об их несуществующих жителях с несуществующими мыслями; о несуществующем безумном писателе с псевдобиографией и его существующих романах; о несуществующих графах, слугах и видимости общения; о великом князе, всё это придумавшем (его, естественно, тоже не существует). Рекомендуется любителям медитативного погружения в небыть.

«Тинтина и тайну литературы» Тома Маккарти

Что такое литературный вымысел и как функционирует сегодня искусство, окруженное прочной медийной сетью? Сей непростой предмет исследует эссе британского писателя-интеллектуала о неунывающем репортере с хохолком. Появился он, если помните, аж в 1929-м - стараниями бельгийского художника Эрже. Неповторимый флёр достоверности вокруг вымысла сделал цикл комиксов «Приключения Тинтина» культовым, а его герой получил прописку в новейшей истории. Так, значит, это литература? Вроде бы да, но ничего нельзя знать доподлинно.

«Неполную, но окончательную историю...» Стивена Фрая

«Неполная, но окончательная история классической музыки» записного британского комика - чтиво, побуждающее мгновенно испустить ноту: совершенную или несовершенную, голосом или на клавишах/струнах - не суть. А затем удариться в запой - книжный запой, вестимо, и испить эту чашу до дна. Перейти вместе с автором от нотного стана к женскому, познать, отчего «Мрачный Соломон сиротливо растит флоксы», а правая рука Рахманинова напоминает динозавра, и прочая. Всё это крайне занятно, так что... почему бы и нет?
Что попробовать

Тайские роти

Истинно райское лакомство - тайские блинчики из слоеного теста с начинкой из банана. Обжаривается блинчик с обеих сторон до золотистости и помещается в теплые кокосовые сливки или в заварной крем (можно использовать крем из сгущенного молока). Подается с пылу, с жару, украшенный сверху ледяным кокосовым сорбе - да подается не абы где, а в сиамском ресторане «Тигровая лилия» (Tiger Lilly) в тель-авивской Сароне.

Шомлойскую галушку

Легендарная шомлойская галушка (somlói galuska) - винтажный ромовый десерт, придуманный, по легенде, простым официантом. Отведать ее можно практически в любом ресторане Будапешта - если повезет. Вопреки обманчиво простому названию, сей кондитерский изыск являет собой нечто крайне сложносочиненное: бисквит темный, бисквит светлый, сливки взбитые, цедра лимонная, цедра апельсиновая, крем заварной (патисьер с ванилью, ммм), шоколад, ягоды, орехи, ром... Что ни слой - то скрытый смысл. Прощай, талия.

Бисквитную пасту Lotus с карамелью

Классическое бельгийское лакомство из невероятного печенья - эталона всех печений в мире. Деликатес со вкусом карамели нужно есть медленно, миниатюрной ложечкой - ибо паста так и тает во рту. Остановиться попросту невозможно. Невзирая на калории.

Шоколад с васаби

Изысканный тандем - горький шоколад и зеленая японская приправа - кому-то может показаться сочетанием несочетаемого. Однако распробовавшие это лакомство считают иначе. Вердикт: правильный десерт для тех, кто любит погорячее. А также для тех, кто недавно перечитывал книгу Джоанн Харрис и пересматривал фильм Жерара Кравчика.

Торт «Саркози»

Как и Париж, десерт имени французского экс-президента явно стоит мессы. Оттого и подают его в ресторане Messa на богемной тель-авивской улице ха-Арбаа. Горько-шоколадное безумие (шоколад, заметим, нескольких сортов - и все отменные) заставляет поверить в то, что Саркози вернется. Не иначе.

От Саломеи до леди Макбет (Мценского уезда)

18.09.2025Лина Гончарская

Слушая потрясающую «Леди Макбет Мценского уезда» на фестивале Энеску, я вспоминала, как несколькими днями ранее слушала здесь же оперу «Саломея». И когда Катерина исступленно повторяла «целуй, целуй, целуй меня», во мне эхом отзывалось – «я хочу целовать твой рот, Иоканаан».

Да, да, всё это было – пыль века в складках речи,
и вдруг из этой пыли выступала Катерина с её нестерпимым «целуй, целуй»,
а сквозь щели памяти прорывалась Саломея,
с тем же неистовым жажданием губ, с тем же вкусом крови,
и казалось, что две оперы, разделённые языками и эпохами,
встретились в одной горящей глотке.

Саломея вмешивалась в монолог Катерины, приходилось ее отгонять – но разве можно справиться с Саломеей? Ирод и тот не справился. А мне хотелось слушать, и только потом уже вспоминать. Слушать дивную Кристине Ополайс, латвийское сопрано, леди Макбет (Мценского уезда) внутренне и внешне, чей голос в кульминациях расширял оркестр, в чьём тембре слышна была социальная паранойя, отчаянный поиск выхода, нерв, на который реагировал всякий инструмент. И вспоминать Саломею Дженнифер Холлоуэй – сопрано американское, которая выпускала наружу всех своих демонов в каждом такте, в чьем голосе слышались кларнеты и флейты, гнущиеся как языки пламени, и арфы, звенящие, словно капли вина на мраморном полу. Ну и крови, конечно – она разливалась на экранах, ибо в обоих случаях нам предложили semi-stage представление с видеоартом. Кстати, забегая вперед: танец семи покрывал плясали на экранах куски ткани, и в этом определённо что-то было.

                          Salome, conductor Cristian Măcelaru
                                 Photo by Andrei Gindac

            Lady Macbeth of Mtsensk, conductor Giancarlo Guerrero
                                       Photo by Alex Damian

Бухарестское исполнение – худрука фестиваля Кристиана Мэчелару в случае со Штраусом и Джанкарло Герреро в случае с Шостаковичем – превращало партитуру (и ту, и другую) в живую психиатрическую карту, где музыка становилась телом, временем и эмоцией. Катерина Измайлова у Шостаковича – вулкан и пустыня одновременно, её голос пульсирует вместе с оркестром, а каждая нота – крик зажатой души. Саломея Штрауса – истерия и желание, гипертрофированная буря, от которой захватывает дух и возникает раздражение. Да, ничего я с собой поделать не могла, мне было отчаянно жаль Катерину – может, оттого, что пела Кристине Ополайс, кто знает. А может, из-за моей неуёмной любви к Шостаковичу. Хотя, скорее, нет – к Штраусу ведь тоже любовь, но Саломею мне ничуточки не жаль.

«Леди Макбет Мценского уезда» на фестивале Джордже Энеску в Бухаресте представили в первозданной версии 1932 года – акустический томограф русской провинции, где каждое окно и каждый вздох превращаются в мелодию, исполненную тревоги. Когда опера впервые прозвучала в Ленинграде в 1934 году, газета «Правда» обозвала её «сумбуром» – и тем самым признала, что музыка выразила больше, чем могла вынести сама эпоха. В Бухаресте партитура ожила с редкой остротой благодаря Джанкарло Герреро – дирижеру из Никарагуа (да-да!), который рассказал, что изучал оперу Шостаковича четыре года, чтобы полностью постичь и проникнуться. И постиг, и нам передал, и на диво чутко уловил, что «в "Леди Макбет" не оркестр, а нервная система с тончайшими рефлексами» (уж очень мне когда-то полюбилось это высказывание Асафьева). Его Шостакович – телесный, дышащий, скандально-чувственный монстр, от которого невозможно отвести ухо. Струнные – та самая нервная система, кларнеты и фаготы – внутренние диалоги, медные – коллективное сознание толпы, ударные – пульсирующие судороги сознания. Порой даже казалось (ну что за воспалённое воображение!), что струны натирают, как кандалы, что кларнеты шепчут пошлые сплетни, а ударные врезают как судейский молоток. А может, струнные были системой кровообращения, ведь они то разгоняли бешеный пульс, то обрушивались на слушателя тяжелыми, вязкими аккордами, в которых слышалась вязь русской прозы XIX века.

В этой акустической мясорубке голоса певцов выживали на ура, особенно пришелся мне германский бас Андреас Бауэр Канабас – он, кстати, и собой пригож, и голос у него профундовый, глубокий и обволакивающий. Воплощал Канабас сразу двоих: Бориса Тимофеевича и старого каторжника; когда свёкра пел, был его тембр густой и чёрный, он словно выпускал из груди густую смолу, в которой вязло всё вокруг: сарказм, злоба, обречённость. Когда каторжника – былинный тёмно-серый, с печатью неизбежности, поблекший лак на иконостасе. Тенор Сергей Поляков в партии Сергея играл отменно, даже если б кто сюжета не знал, заподозрил бы в нём брачного афериста. Мелодическую линию свою вёл, будто это канат, на котором балансирует судьба всех героев, звучал соблазнительно и тревожно duo in uno: вот нота распускается, как конфета на языке, а через секунду уже режет горло ножом. Да и в оркестр он врезался, как лезвие в ткань, высекая искры на границах оркестровой массы, обостряя каждый ансамблевый эпизод. Роскошное меццо-сопрано Марии Бараковой идеально шло образу Сонетки, подчёркивая её юную красоту. Мариинский тенор Андрей Попов зловеще-уморительно изобразил Задрипанного мужичка, актёрски и голосово. Но Кристине Ополайс, конечно, – психический и вокальный феномен. Глаз не отвести, и наряды купчихи впечатляют: расшитый халат в начале и в финале, черный подвенечный наряд – на свадебном пиру. Почудилось даже, что Шостакович, сочиняя, предчувствовал голос именно этого типа: тембр с металлическим блеском, но способный к лирическому излому. Да и оркестр явно подстраивался под дыхание героини, такая уж у неё харизма. И сочувствие она вызывала наверняка и у оркестрантов тоже, ибо её преступления расценивались очевидцами совсем не как садизм, а всего лишь как борьба с обстоятельствами.

Да, да, всё это было – пыль века в складках речи,
но в пыли проступал другой узор:
кусающая, бьющая по нервам оркестровая ткань Шостаковича,
натянутая до предела, как жилы на шее Катерины,
и экспрессионистская фактура Штрауса,
где каждая нота – осколок зеркала,
и вот они отражались друг в друге,
как если бы в зале одновременно звучали два безумия –
русское и австрийское, деревенское и декадентское,
оба о смертельном поцелуе.

Иное дело – Саломея. Архетипическая фигура истерии и желания, её психика формируется из внутреннего аффекта, а не из давления внешнего мира. Хотя обе бабы, конечно, истерички, и обе – больные на всю голову. Саломея особенно, да и вообще она, как уже говорилось, вызывает отторжение, отвращение, раздражение – её мир построен на садистском наслаждении собственной силой, вот ведь в чём беда.

Обе выходят за пределы дозволенного, обе обнажают эротическую и смертельную силу желания. Но если у Штрауса Саломея – олицетворение декадентского мифа, то у Шостаковича Катерина – женщина из реального быта, «русская Саломея на картофельной грядке». Её крик вырастает не из мифа, а из тягучей грязи повседневности. Катерина движима логикой паранойи: мир вокруг сжимается, дыхание тяжелеет, и единственный выход – насилие, которое не столько жестокость, сколько форма самосохранения. У Штрауса Саломея – истерическая галлюцинаторная вспышка: музыка распадается на фрагменты, извивается, словно тело в судорогах, она живёт в логике желания – патологического, влекущего к катастрофе. Её голос то пронзительно визжит, то утопает в обволакивающем оркестровом экстазе, словно сама партитура подвержена аффективным колебаниям. Как бы там ни было, для меня сопоставление Катерины с Саломеей никакой не литературный трюк – это реальная «сестринская история болезни» двух оперных персонажей, двух одержимых женщин.

Что страшнее – танец Саломеи или ариозо Катерины «В лесу, в самой чаще есть озеро»? У Штрауса Саломея гибнет в сиянии декаданса. У Шостаковича Катерина исчезает в мутной воде, увлекая за собой соперницу. Саломея танцует ради головы Иоанна, Катерина поёт ради выхода из собственной темницы. Саломея – жрица запретного поцелуя, Катерина – жрица поцелуя обречённого. Одна слышит в ушах медный топот полицейских сапог, другая – горячий дрожащий саунд оргиастического Востока, где обнажённые созвучия валятся, как перезрелые фрукты с дерева. Обе идут навстречу гибели, но одна остаётся в сфере мифа, а другая возвращается в наш мир. Саломея – витраж, Катерина – фотография.

                     Lady Macbeth of Mtsensk. Photo by Alex Damian

                               Salome. Photo by Andrei Gindac

Да, да, всё это было – пыль века в складках речи,
и в этой пыли путались шаги героинь
то ли русская деревня с её топорами и трупами,
то ли иудейский дворец, где голова пророка катится к серебряному блюду.
Сцены сменяли друг друга, но на фестивале Энеску
они звучали как единый кошмар – о женщинах,
жаждущих не любви даже, а страсти, доведённой до самоуничтожения.

Ну и музыкальная ткань обеих опер отражает психику их героинь. Шостакович строит органическую драматургию: лейттембры, трансформации мотивов, плотное переплетение оркестра и голоса – всё работает на ощущение трагической неизбежности. Его оркестр – огромная психиатрическая клиника, где трубы ревут, словно голоса санитаров, а струнные то нашёптывают слова утешения, то сводят с ума повторяющимися, навязчивыми фигурациями. В музыке Шостаковича Катерина звучит как человек, доведённый до болезни обстоятельствами. Это – паранойя социального происхождения, шизоидность как форма протеста. Экспрессионистская фактура Штрауса – разорванные линии, диссонансы, хаотические ритмы, оркестр подчиняет голос, создавая эффект насилия и внутренней дисгармонии. Да-да, оркестр у Штрауса не поддерживает голос, а давит на него, порождая экспрессионистский шторм: аккорды ломаются, гармония распадается, инструменты извиваются, как тело героини. Здесь нет сочувствия, нет попытки понять, есть только гипертрофированная эмоциональная буря. Ибо безумие Саломеи – не от мира, а от неё самой. Она – диагноз желания, обратившегося против тела. В её музыке нет воздуха: оркестр задыхается от аффектов, аккорды набухают как нарывы, мелодии ломаются, будто суставы при вывихе. Штраус пишет её с наслаждением патологоанатома, фиксирующего телесную и душевную дрожь. Это уже не паранойя, а истерическая психопатия, безжалостная, липкая, садистическая. В отличие от Катерины, которая борется, Саломея лишь потребляет, разрушает, обвивает тело музыки в своём экстазе.

Когда удавалось оторвать взгляд от певцов, я смотрела на Джанкарло Герреро – и думала о том, что он держит в руках не дирижёрскую палочку, а электрошокер; и еще – ключ от сейфа, в котором заперта вся человеческая психология. И он этот сейф открывает. И оттуда вываливаются и любовные сцены, и крики толпы, и шаги к эшафоту. Особое впечатление производило то, как Герреро выстраивал динамические пласты: он не поднимал и не опускал динамику ступенями, а вращал её, как колесо. Пианиссимо превращалось в фортиссимо не через наращивание, а через внезапное переворачивание пространства. В этом была своя логика абсурда: словно мир, где женщина убивает мужа и влюбляется в проходимца, должен звучать именно так. Да и музыка Шостаковича в таком прочтении никогда не постареет, потому что она изначально была написана для вечного настоящего. Она звучит как нерв, которому всё равно, в каком году и в какой стране его щекочут током.

Да, да, всё это было – пыль века в складках речи,
и сквозь эту пыль вырастали силуэты двух опер, услышанных в одном зале.
Катерина, исступлённо тянущая «целуй, целуй, целуй меня»,
и Саломея, требующая губ пророка – «Ich will deinen Mund küssen, Jochanaan…», женщины, чьи страсти не умещаются в границах тела.
И в памяти русская деревня с её гулкой, рваной оркестровой тканью Шостаковича
отзывалась на экспрессионистский блеск Штрауса,
где каждая нота – осколок зеркала.
Так возникал странный дуэт из двух безумий –
деревенского и дворцового,
реалистически-брутального и декадентски-утончённого,
но в сущности одного и того же:
поцелуя, который всегда ведёт к смерти.

Да, чуть не забыла упомянуть исключительного мастерства оркестр и хор: Национальный оркестр Румынского радио и Академический хор Румынского радио, плоть и кровь «Леди Макбет Мценского уезда».

В «Леди Макбет Мценского уезда» каждая страсть – под следствием, а каждая пауза – протокол. Если отвлечься от реалистического видеоряда (и отчего Кармен Лидия Виду решила партитуру таким образом?), в визуальном воображении всплывают ассоциации с Кокошкой, Гроссом и Малевичем. Перформативное присутствие Ополайс сродни практикам Марины Абрамович: голос и тело становятся инструментом, партитура – ареной для настоящей жизни, где эмоция фиксирует реальность. Она выходит за пределы роли, превращая каждый такт в акт телесного самопожертвования. В кульминациях её голос разрывает воздух, как если бы это был перформанс с ножами и телом, где реальная боль становится искусством. Ополайс делает то, что сегодня называют «тотальным присутствием»: она существует на сцене, заставляя слушателя чувствовать себя соучастником преступления.


Штраус окутал эту одержимость золотой дымкой fin de siècle: Кёльнский cимфонический оркестр WDR под управлением Кристиана Мэчелару играл как мифический многоголовый змей, у которого вместо отрубленных голов вырастают новые – в отличие от пророка Иоканаана. Змей то искушал, то испепелял, истерия Саломеи отражалась в оркестре словно в многоканальном зеркале, к тому же режиссёры мультимедиа Нона Чобану и Петер Кошир добавили ещё один слой безумия: экранные проекции раздвоили сцену, превращая её в гипнотический калейдоскоп, где живые тела певцов спорили с цифровыми тенями. В результате зритель оказывался как бы внутри самой головы Саломеи – пространства, где реальность и бред неразличимы.

Рихард Штраус сочинил «Саломею» как акт музыкального вуайеризма. Эта партитура сверлит публику, как прожектор: каждая вспышка меди – удар молнии, каждая рваная линия струнных – судорога тела. Музыка Штрауса распадается и срастается, как ткани под микроскопом, выплескивается из-под земли клубами духоты, хроматическими жар-птицами, вулканической лавой. Оркестр в «Саломее» – сама сцена, само тело драмы, здесь каждый тембр – как симптом, каждый лейтмотив – как обсессия. Жест маэстро Кристиана Мэчелару точен и тонок: при всей лавинообразной экспрессии оркестра он позволяет музыке дышать. Библейская драма – и изысканная мозаика в духе венского Сецессиона, золото, кровь и лунный свет, и акустическая бездна. Во время «Танца семи покрывал» я и вовсе ахнула: Кристиан Мэчелару решил его не как эротическую арку, но как расщепление личности – каждая оркестровая группа тянула ткань в разные стороны, вот-вот разорвётся... И не только ткань: у Мэчелару с WDR «Танец семи покрывал» стал разрывом семи нервных окончаний.

И, разумеется, певцы, все как один истинно штраусовские/вагнеровские. Дженнифер Холлоуэй в партии Саломеи напоминала вакханку, её безумие пахло вином и кровью. Девушка-диагноз, в голосе – сильном, мощном сопрано – сладострастие и агрессия, каждый звук – как очередное требование головы Иоканаана, клинический припадок, спетый с пугающей красотой. Таня Ариане Баумгартнер, немецкое меццо-сопрано недюжинной красоты и силы – Иродиада из камня и огня, с такой улыбкой, что только держись; её утробный, нутряной, звериный рык до сих пор звучит в ушах. Герхард Зигель – Ирод, деспот и жертва своей же слабости, которому всё дозволено, кроме собственного покоя; восхитительный драматический актёр, лицедействующий так, что вы мгновенно забываете, что это semi-stage. Карикатура на власть, фарсовый царь-палач, чей тенор визжал и хохотал, брызгал потом и вином, и слышался в нём липкий страх старого тела, прилипшего к юной падчерице. Иоканаан шотландца Иэна Патерсона был единственным персонажем, не заражённым истерией, оттого его баритон звучал как чуждый элемент в этом оргиастическом хаосе: пророческий голос, который обречён заглохнуть; слишком прямой, чтобы в него верить.

                        Salome. Photo by Andrei Gindac

                 Lady Macbeth of Mtsensk. Photo by Alex Damian

У Шостаковича – плоть звука, тяжёлая, вязкая,
где оркестр дышит, как раскалённая печь,
и каждая медная вспышка словно удар молота по судьбе;
у Штрауса – эротика декаданса,
лихорадочная музыка, переливающаяся, как осколки зеркала,
тленная чудовищная красота, демонизм геккельфона,
где голос Саломеи тонет во взбаламученном море звуков лишь на мгновение,
чтобы снова прорваться и выжечь сознание.

Они различны по языку, но одинаковы в своей жажде разрушения:
деревенская земля и дворцовый мрамор,
русская плоть и австрийский декаданс
сходятся в одной точке – в поцелуе,
который всегда оборачивается смертью.

Саломея и Катерина – две жрицы. Одна – жрица запретного желания, другая – жрица несбыточной свободы. Их поцелуи как два ритуала: один в библейской пустыне, другой в русской грязи. Но ритуал один и тот же: поцелуй как переход в смерть.

Страсть не прощает, свобода требует крови, а Шостакович со Штраусом по-прежнему остаются самыми современными композиторами на планете. И в моей отдельно взятой персональной душе.


  КОЛЛЕГИ  РЕКОМЕНДУЮТ
  КОЛЛЕКЦИОНЕРАМ
Элишева Несис.
«Стервозное танго»
ГЛАВНАЯ   О ПРОЕКТЕ   УСТАВ   ПРАВОВАЯ ИНФОРМАЦИЯ   РЕКЛАМА   СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ  
® Culbyt.com
© L.G. Art Video 2013-2025
Все права защищены.
Любое использование материалов допускается только с письменного разрешения редакции.
programming by Robertson