home
Что посмотреть

«Паразиты» Пон Чжун Хо

Нечто столь же прекрасное, что и «Магазинные воришки», только с бо́льшим драйвом. Начинаешь совершенно иначе воспринимать философию бытия (не азиаты мы...) и улавливать запах бедности. «Паразиты» – первый южнокорейский фильм, удостоенный «Золотой пальмовой ветви» Каннского фестиваля. Снял шедевр Пон Чжун Хо, в привычном для себя мультижанре, а именно в жанре «пончжунхо». Как всегда, цепляет.

«Синонимы» Надава Лапида

По словам режиссера, почти всё, что происходит в фильме с Йоавом, в том или ином виде случилось с ним самим, когда он после армии приехал в Париж. У Йоава (чей тезка, библейский Йоав был главнокомандующим царя Давида, взявшим Иерусалим) – посттравма и иллюзии, замешанные на мифе о герое Гекторе, защитнике Трои. Видно, таковым он себя и воображает, когда устраивается работать охранником в израильское посольство и когда учит французский в OFII. Но ведь научиться говорить на языке великих философов еще не значит расстаться с собственной идентичностью и стать французом. Сначала надо взять другую крепость – самого себя.

«Frantz» Франсуа Озона

В этой картине сходятся черное и белое (хотя невзначай, того и гляди, вдруг проглянет цветное исподнее), витальное и мортальное, французское и немецкое. Персонажи переходят с одного языка на другой и обратно, зрят природу в цвете от избытка чувств, мерещат невесть откуда воскресших юношей, играющих на скрипке, и вообще чувствуют себя неуютно на этом черно-белом свете. Французы ненавидят немцев, а немцы французов, ибо действие происходит аккурат после Первой мировой. Разрушенный войной комфортный мир сместил систему тоник и доминант, и Франсуа Озон поочередно запускает в наши (д)уши распеваемую народным хором «Марсельезу» и исполняемую оркестром Парижской оперы «Шехерезаду» Римского-Корсакова. На территории мучительного диссонанса, сдобренного не находящим разрешения тристан-аккордом, и обретаются герои фильма. Оттого распутать немецко-французскую головоломку зрителю удается далеко не сразу. 

«Патерсон» Джима Джармуша

В этом фильме всё двоится: стихотворец Патерсон и городишко Патерсон, bus driver и Адам Драйвер, волоокая иранка Лаура и одноименная муза Петрарки, японец Ясудзиро Одзу и японец Масатоси Нагасэ, черно-белые интерьеры и черно-белые капкейки, близнецы и поэты. Да, здесь все немножко поэты, и в этом как раз нет ничего странного. Потому что Джармуш и сам поэт, и фильмы свои он складывает как стихи. Звуковые картины, настоянные на медитации, на многочисленных повторах, на вроде бы рутине, а в действительности – на нарочитой простоте мироздания. Ибо любой поэт, даже если он не поэт, может начать всё с чистого листа.

«Ужасных родителей» Жана Кокто

Необычный для нашего пейзажа режиссер Гади Ролл поставил в Беэр-Шевском театре спектакль о французах, которые говорят быстро, а живут смутно. Проблемы – вечные, старые, как мир: муж охладел к жене, давно и безвозвратно, а она не намерена делить сына с какой-то женщиной, и оттого кончает с собой. Жан Кокто, драматург, поэт, эстет, экспериментатор, был знаком с похожей ситуацией: мать его возлюбленного Жана Маре была столь же эгоистичной.
Сценограф Кинерет Киш нашла правильный и стильный образ спектакля – что-то среднее между офисом, складом, гостиницей, вокзалом; место нигде. Амир Криеф и Шири Голан, уникальный актерский дуэт, уже много раз создававший настроение причастности и глубины в разном материале, достойно отыгрывает смятенный трагифарс. Жан Кокто – в Беэр-Шеве.

Новые сказки для взрослых

Хоть и пичкали нас в детстве недетскими и отнюдь не невинными сказками Шарля Перро и братьев Гримм, знать не знали и ведать не ведали мы, кто все это сотворил. А началось все со «Сказки сказок» - пентамерона неаполитанского поэта, писателя, солдата и госчиновника Джамбаттисты Базиле. Именно в этом сборнике впервые появились прототипы будущих хрестоматийных сказочных героев, и именно по этим сюжетам-самородкам снял свои «Страшные сказки» итальянский режиссер Маттео Гарроне. Правда, под сюжетной подкладкой ощутимо просматриваются Юнг с Грофом и Фрезером, зато цепляет. Из актеров, коих Гарроне удалось подбить на эту авантюру, отметим Сальму Хайек в роли бездетной королевы и Венсана Касселя в роли короля, влюбившегося в голос старушки-затворницы. Из страннейших типов, чьи портреты украсили бы любую галерею гротеска, - короля-самодура (Тоби Джонс), который вырастил блоху до размеров кабана под кроватью в собственной спальне. Отметим также невероятно красивые с пластической точки зрения кадры: оператором выступил поляк Питер Сушицки, явно черпавший вдохновение в иллюстрациях старинных сказок Эдмунда Дюлака и Гюстава Доре.
Что послушать

Kutiman Mix the City

Kutiman Mix the City – обалденный интерактивный проект, выросший из звуков города-без-перерыва. Основан он на понимании того, что у каждого города есть свой собственный звук. Израильский музыкант планетарного масштаба Офир Кутель, выступающий под псевдонимом Kutiman, король ютьюбовой толпы, предоставляет всем шанс создать собственный ремикс из звуков Тель-Авива – на вашей собственной клавиатуре. Смикшировать вибрации города-без-перерыва на интерактивной видеоплатформе можно простым нажатием пальца (главное, конечно, попасть в такт). Приступайте.

Видеоархив событий конкурса Рубинштейна

Все события XIV Международного конкурса пианистов имени Артура Рубинштейна - в нашем видеоархиве! Запись выступлений участников в реситалях, запись выступлений финалистов с камерными составами и с двумя оркестрами - здесь.

Альбом песен Ханоха Левина

Люди на редкость талантливые и среди коллег по шоу-бизнесу явно выделяющиеся - Шломи Шабан и Каролина - объединились в тандем. И записали альбом песен на стихи Ханоха Левина «На побегушках у жизни». Любопытно, что язвительные левиновские тексты вдруг зазвучали нежно и трогательно. Грустинка с прищуром, впрочем, сохранилась.
Что почитать

«Год, прожитый по‑библейски» Эя Джея Джейкобса

...где автор на один год изменил свою жизнь: прожил его согласно всем законам Книги книг.

«Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов» Ёко Тавада

Жизнь – это долгое путешествие в вагоне на нижней полке.

Скрюченному человеку трудно держать равновесие. Но это тебя уже не беспокоит. Нельзя сказать, что тебе не нравится застывать в какой-нибудь позе. Но то, что происходит потом… Вот Кузнец выковал твою позу. Теперь ты должна сохранять равновесие в этом неустойчивом положении, а он всматривается в тебя, словно посетитель музея в греческую скульптуру. Потом он начинает исправлять положение твоих ног. Это похоже на внезапный пинок. Он пристает со своими замечаниями, а твое тело уже привыкло к своему прежнему положению. Есть такие части тела, которые вскипают от возмущения, если к ним грубо прикоснуться.

«Комедию д'искусства» Кристофера Мура

На сей раз муза-матерщинница Кристофера Мура подсела на импрессионистскую тему. В июле 1890 года Винсент Ван Гог отправился в кукурузное поле и выстрелил себе в сердце. Вот тебе и joie de vivre. А все потому, что незадолго до этого стал до жути бояться одного из оттенков синего. Дабы установить причины сказанного, пекарь-художник Люсьен Леззард и бонвиван Тулуз-Лотрек совершают одиссею по богемному миру Парижа на излете XIX столетия.
В романе «Sacré Bleu. Комедия д'искусства» привычное шутовство автора вкупе с псевдодокументальностью изящно растворяется в Священной Сини, подгоняемое собственным муровским напутствием: «Я знаю, что вы сейчас думаете: «Ну, спасибо тебе огромное, Крис, теперь ты всем испортил еще и живопись».

«Пфитц» Эндрю Крами

Шотландец Эндрю Крами начертал на бумаге план столицы воображариума, величайшего града просвещения, лихо доказав, что написанное существует даже при отсутствии реального автора. Ибо «язык есть изощреннейшая из иллюзий, разговор - самая обманчивая форма поведения… а сами мы - измышления, мимолетная мысль в некоем мозгу, жест, вряд ли достойный толкования». Получилась сюрреалистическая притча-лабиринт о несуществующих городах - точнее, существующих лишь на бумаге; об их несуществующих жителях с несуществующими мыслями; о несуществующем безумном писателе с псевдобиографией и его существующих романах; о несуществующих графах, слугах и видимости общения; о великом князе, всё это придумавшем (его, естественно, тоже не существует). Рекомендуется любителям медитативного погружения в небыть.

«Тинтина и тайну литературы» Тома Маккарти

Что такое литературный вымысел и как функционирует сегодня искусство, окруженное прочной медийной сетью? Сей непростой предмет исследует эссе британского писателя-интеллектуала о неунывающем репортере с хохолком. Появился он, если помните, аж в 1929-м - стараниями бельгийского художника Эрже. Неповторимый флёр достоверности вокруг вымысла сделал цикл комиксов «Приключения Тинтина» культовым, а его герой получил прописку в новейшей истории. Так, значит, это литература? Вроде бы да, но ничего нельзя знать доподлинно.

«Неполную, но окончательную историю...» Стивена Фрая

«Неполная, но окончательная история классической музыки» записного британского комика - чтиво, побуждающее мгновенно испустить ноту: совершенную или несовершенную, голосом или на клавишах/струнах - не суть. А затем удариться в запой - книжный запой, вестимо, и испить эту чашу до дна. Перейти вместе с автором от нотного стана к женскому, познать, отчего «Мрачный Соломон сиротливо растит флоксы», а правая рука Рахманинова напоминает динозавра, и прочая. Всё это крайне занятно, так что... почему бы и нет?
Что попробовать

Тайские роти

Истинно райское лакомство - тайские блинчики из слоеного теста с начинкой из банана. Обжаривается блинчик с обеих сторон до золотистости и помещается в теплые кокосовые сливки или в заварной крем (можно использовать крем из сгущенного молока). Подается с пылу, с жару, украшенный сверху ледяным кокосовым сорбе - да подается не абы где, а в сиамском ресторане «Тигровая лилия» (Tiger Lilly) в тель-авивской Сароне.

Шомлойскую галушку

Легендарная шомлойская галушка (somlói galuska) - винтажный ромовый десерт, придуманный, по легенде, простым официантом. Отведать ее можно практически в любом ресторане Будапешта - если повезет. Вопреки обманчиво простому названию, сей кондитерский изыск являет собой нечто крайне сложносочиненное: бисквит темный, бисквит светлый, сливки взбитые, цедра лимонная, цедра апельсиновая, крем заварной (патисьер с ванилью, ммм), шоколад, ягоды, орехи, ром... Что ни слой - то скрытый смысл. Прощай, талия.

Бисквитную пасту Lotus с карамелью

Классическое бельгийское лакомство из невероятного печенья - эталона всех печений в мире. Деликатес со вкусом карамели нужно есть медленно, миниатюрной ложечкой - ибо паста так и тает во рту. Остановиться попросту невозможно. Невзирая на калории.

Шоколад с васаби

Изысканный тандем - горький шоколад и зеленая японская приправа - кому-то может показаться сочетанием несочетаемого. Однако распробовавшие это лакомство считают иначе. Вердикт: правильный десерт для тех, кто любит погорячее. А также для тех, кто недавно перечитывал книгу Джоанн Харрис и пересматривал фильм Жерара Кравчика.

Торт «Саркози»

Как и Париж, десерт имени французского экс-президента явно стоит мессы. Оттого и подают его в ресторане Messa на богемной тель-авивской улице ха-Арбаа. Горько-шоколадное безумие (шоколад, заметим, нескольких сортов - и все отменные) заставляет поверить в то, что Саркози вернется. Не иначе.

Бернстайн, Платон и человеческий голос Вадима Глузмана

25.01.2026Лина Гончарская

Вдруг довелось побывать вчера на пиру платоновом.
Сюр какой-то: американец оказывался то в Древней Греции, то во Флоренции, то в Париже. И везде выкидывал такие коленца, что только держись.
Всему виной, конечно, он – Вадим Глузман. Немилосердно прекрасный, как назвала я его однажды и мнения этого придерживаюсь.

В общей сложности в Израильской филармонии я провела вчера часов пять, а может, и шесть. Часов, которые хотелось растянуть, ибо были они временем настоящего, беспримесного счастья. И всех возможных видов любви.
С этими любовями как-то сразу заладилось. Сначала был дневной концерт, камерный, там играли Чайковского, «Воспоминание о Флоренции», где любовь – во множественном числе. Жестами. Локтями. Всем телом сразу. Всем великолепным секстетом музыкантов Израильского филармонического, один другого краше. Точнее, их, из оркестра, пятеро, шестой – Вадим Глузман, который в сектете заводила. Израильтянин в Чикаго – там, в Нортбруке, он теперь живет.

В «Воспоминаниях о Флоренции» Глузман был чем-то вроде катализатора счастья: он запускал процесс, после которого ансамбль начинал светиться изнутри. Вёл щедро, увлеченно, с тем особым азартом, когда лидерство неизбежно заражает, задает температуру всему телу произведения. Любовь тут была ансамблевой, праздничной, южной: она хотела пространства, жеста, общего дыхания, говорила широко, театрально и ничего не боялась; знала себе цену и не боялась дать сдачи.

    

А потом – щёлк. Бернстайн. Серенада для скрипки, струнных, арфы и ударных. И пир платонов. За пультом – отменный испанец Роберто Форес Весес. Любовь начинает дробиться. Очарование. Ирония. Дисциплина. Нехватка. Сомнение. Череда философов, один за другим, каждый со своей любовью.

Первым является Федр – он воспевает Эрота как древнейшего бога-вдохновителя доблести, хотя в музыке Федр, скорее, не оратор, а робкий человек, который впервые осмеливается говорить о любви вслух. Оттого скрипичный звук появляется осторожно, словно мысль еще не решила, быть ли ей высказанной, и допустим ли здесь сам акт речи.

А вот и Павсаний, разделяющий любовь на «пошлую» (физическую) и «небесную» (духовную). Артикуляция становится четче, ритм – собраннее. Что примечательно, Глузман не противопоставляет Федра и Павсания, коим у Бернстайна досталась одна часть на двоих – это эволюция одной мысли, которая все-таки решила стать убедительной.

Затем вступает Аристофан, утверждающий любовь как поиск «второй половинки». Юмор у Вадима Глузмана лишен гротеска; он играет миф о разделенных существах почти доверчиво, не утрирует иронию, а позволяет ей возникнуть естественно, как свойство самого говорения. Самое ценное – Глузман не «шутит смычком», никаких подчеркнутых акцентов, никаких подмигиваний публике. Юмор возникает из интонации – как в хорошей устной речи, когда рассказчик знает, что его и так услышат.

Эриксимах – врач, его диагноз – гармония и примирение противоположностей, а здоровье – это когда Эрот заставляет всякие элементы организма пребывать в согласии. Невероятно сложная технически третья часть звучит как чистая энергия, скрипка и оркестр и вправду образуют искомый физиологический механизм – сложность растворяется в ощущении живого процесса, возникает любовь как ритм, как движение, как система равновесий. Скрипка становится почти перкуссионной, лишенной сентиментального вибрато, встроенной в оркестровый мотор. Это любовь как система кровообращения, поскольку рациональность у Глузмана лишена холодности, его ритм скорее напоминает пульс, биение живого человеческого сердца. Представьте себе медицину без цинизма – получится наука, не утратившая человечности.

Для Агафона любовь – самоконтроль и добродетель, но куда там! Бернстайн над ним потешается, наделяя музыку соблазнительной красотой и представляя любовь как эстетическое искушение. Многие солисты здесь уходят в роскошь звука. Глузман – наоборот, сдерживает красоту. Удерживает звук на грани прозрачности, не позволяя ему стать самодовлеющим. Это потрясающе точное философское решение: он играет не красоту, а искушение красотой.

Замыкают шествие Сократ, для которого любовь – прекрасный яд, и влюбленный в него Алкивиад, согласный на платонические отношения (но с Сократом, с Сократом!). После сократической сдержанности – его фразы экономны, будто каждая нота требует внутреннего согласия, – грядет каденция с виолончелью соло, когда время замирает, когда возникает ощущение точки невозврата. И всё же спустя мгновение вступает оркестр, и начинается праздник. Алкивиад врывается как жизнь – дерзкая, телесная, нарушающая порядок. В финальном пассаже Глузман ускоряется до невозможности – фейерверк, восторг, адреналин; куда там «Полету шмеля», в этот момент последний кажется вам очень медленной пьесой.

Serenade after Plato’s Symposium Леонарда Бернстайна – сочинение парадоксальное. Оно возникло в середине XX века, в мире, где само слово «гуманизм» нуждалось в реабилитации, а разговор о любви звучал почти наивно – после Освенцима, Хиросимы, холодной войны и утраты доверия к словам. И всё же Бернстайн выбрал именно Платона. За что, как бы вы думали? Нет, не за пророчество – за разговор.

Заказ Фонда Кусевицкого, забытый дедлайн, стремительно собранная партитура, переработка двух фортепианных пьес – вся эта почти анекдотическая история создания Серенады, однажды рассказанная Айзеком Стерном Вадиму Глузману, только усиливает парадокс. Музыка, возникшая в спешке, оказалась одной из самых тонких и уязвимых партитур Бернстайна. Все тамошние философы – не абстрактные носители истины, а собеседники за столом, куда присаживается солирующая скрипка, куда приглашают присесть и нас.

Тут надобно сказать, что бернстайновская Серенада редко звучит цельно. Слишком велик соблазн превратить ее в эффектный концерт для скрипки с оркестром – с ритмическими выкрутасами, джазовой остротой и яркой театральностью. В исполнении Вадима Глузмана эта опасность исчезает, ибо он играет Серенаду как разговор, который разворачивается во времени; как в непрерывный рассказ, где каждый эпизод – это голос одного из участников платоновского пира. Его скрипка не изображает философов, она говорит их интонациями; я бы даже сказала, что он относится к философам не как к образам, а как к способам быть человеком. Отсюда – логика переходов, отсюда – перемена типа дыхания, плотности времени, грамматики речи и прочего, прочего.

К слову, Serenade была написана в 1954 году в Америке, которая еще верила в силу культуры как инструмента диалога. Бернстайн – дирижер, композитор, интеллектуал, мыслитель – принадлежал к тому редкому поколению, которое воспринимало искусство как форму гражданской ответственности. В определенном смысле его обращение к «Пиру» Платона – это попытка восстановить язык человеческого общения, не сведенного ни к идеологии, ни к лозунгу. Это Платон без метафизического мрамора, философы на его пиру – не носители истины, а участники застолья: люди с телами, характерами, слабостями, ритмами речи. И Вадим Глузман – один из красноречивейших их собеседников. Благодаря скрипке Глузмана логика «Пира» стала еще яснее: Бернстайн не просто говорит о любви вообще, а азворачивает множественность эросов, каждый со своей интонацией, телесностью и мерой истины.

В принципе, Серенада Бернстайна выстроена как последовательность разных типов любви, почти платоновских речей, где каждый голос имеет свою правоту и своё ограничение. Музыка начинает с любви как очарования – блестящей, телесной, немного нарциссической. В этих эпизодах скрипка у Глузмана звучала ослепительно и даже вызывающе: широкий, сияющий тон, подчеркнутая виртуозность, будто любовь еще уверена в себе и не знает сомнений. Далее появляется любовь как игра и остроумие – ироничная, подвижная, почти словесная. Здесь Бернстайн пишет ритмически изломанную, капризную музыку, а Глузман подчеркивает ее нерв: фразы как реплики, паузы как усмешки. Это любовь, которая соблазняет, которая наделена интеллектом, но боится глубины.

Затем – любовь как убеждение и верность форме, более строгая, собранная, почти аскетичная. Скрипка становится сдержаннее, звук – прозрачнее. Кажется, что солист в этот момент отступает, позволяя музыке говорить самой. Это уже любовь к идее, к порядку, к гармонии, которая выше частного переживания.

И наконец – любовь как знание, сократовская и трагическая. Здесь музыка перестает «нравиться» и начинает требовать. В звуке появляется напряженная хрупкость, риск, ощущение, что е продолжение фразы не гарантировано. Глузман играет так, словно любовь – это не обладание, а постоянная нехватка, движение к тому, что всегда ускользает.

Через форму, ритм и тембр музыкант проводит слушателя через разные модусы любви – от ослепления к пониманию, от удовольствия к ответственности. И делает этот путь телесно ощутимым, позволяя услышать, как один эрос исчерпывает себя и уступает место другому. Собственно, его звук был тем самым эросом, о котором говорит Сократ – лишенным самодовольства, всегда устремленным вперед, чуть болезненным в своей направленности. Скрипка не соблазняла, а вопрошала, требовала от слушателя соучастия, внутренней работы, согласия идти за музыкой туда, где любовь перестает быть чувством и становится формой знания. Вот и получилось, что звук временно занял место эйдоса и доказал его существование лучше любого филофского аргумента.

В дуэте с виолончелью (прекрасный музыкант ИФО, концертмейстер группы своих инструментов Харан Мельцер) эта мысль особенно телесна: два голоса звучат не сливаясь, временами не соглашаясь, но оставаясь в присутствии друг друга.
Кстати, вчера случилось сразу два дуэта с виолончелью: один – в Чайковском, другой – в Бернстайне. И была то любовь как умение не перебивать.
В Чайковском скрипка и виолончель – два полюса памяти: верхний – говорящий, нижний – удерживающий. Возникает ощущение совместного воспоминания, где каждый помнит одно и то же, но по-разному.


А потом – щёлк. Бис, Danny Boy. «Одна скрипка хорошо, а шесть – лучше», говорит Глузман и приглашает вчерашнего концертмейстера первых скрипок Гьорги Димчевски, Полину Егудину, Евгению Пиковскую, Марианну Поволоцкую, Саиду Бар-Лев сыграть секстет. Нет, ну бывает же просто – играют, всё на месте, ничего не жмет, ни одной лишней пуговицы. Сидишь – и вроде бы даже хорошо. Но потом является Глузман. И музыка начинает действовать как созданный самой природой климат-контроль: в ней легко дышится, в ней хочется жить. Я сидела и ловила себя на том, что наслаждение не требует разрешения, как доминантсептаккорд – оно просто происходит.

А до того был «Чикагский горизонт» Шуламит Ран – презанятнейший опус для медных духовых и ударных (четыре трубы, шесть валторн, три тромбона, две тубы, литавры, колокольчики, большой барабан, там-там, малый барабан, пять том-томов, три гонга и различные виды тарелок), в котором автор пыталась передать дух чикагской архитектуры; музыканты ИФО исполнили его феерически, надо признать. К слову, премьерой сочинения дирижировал в Чикаго Пьер Булез, но это так, к слову. А потом была очень весенняя «Весна в Аппалачах» Копленда, где всё перекликалось и мерцало, и всё было просто и весело, и, в общем-то, Марта Грэм вполне могла бы взять дирижера к себе в труппу.

А потом, на посошок – «Американец в Париже», где деревянные духовые вытворяют невероятное, а туба застенчива, как барышня на выданье. Нет, он явно мне пришелся – уроженец Валенсии Роберто Форес Весес; а какую пляску он затеял на подиуме, словами не передать, сын одесситов Гершвин явно бы одобрил. Гениальная абсолютно музыка, всякий раз рыдать хочется, вспоминая, что прожил Джордж всего 39 лет – и при этом успел так многое, в том числе позволил симфоническому оркестру заговорить языком улицы, с трещотками и клаксонами; не спасаться от реальности, а вступать с ней в игру и именно так брать над ней верх. Вчерашний «Американец в Париже» обернулся увлекательнейшей прогулкой, где надо было держать ухо востро – джазовые синкопы, европейская утонченность, пойманная на лету и чуть смятая в кармане пиджака. Париж как акустическая среда, Америка как состояние ритма, музыка улыбается, ИФО становится настоящим джаз-бэндом, Форес Весес пляшет чарльстон, глиссандируют тромбоны, засурдиненная труба выводит блюз, в общем, pure bliss.

Photos by © Lina Goncharsky


  КОЛЛЕГИ  РЕКОМЕНДУЮТ
  КОЛЛЕКЦИОНЕРАМ
Элишева Несис.
«Стервозное танго»
ГЛАВНАЯ   О ПРОЕКТЕ   УСТАВ   ПРАВОВАЯ ИНФОРМАЦИЯ   РЕКЛАМА   СВЯЗАТЬСЯ С НАМИ  
® Culbyt.com
© L.G. Art Video 2013-2026
Все права защищены.
Любое использование материалов допускается только с письменного разрешения редакции.
programming by Robertson