«Паразиты» Пон Чжун Хо
Нечто столь же прекрасное, что и «Магазинные воришки», только с бо́льшим драйвом. Начинаешь совершенно иначе воспринимать философию бытия (не азиаты мы...) и улавливать запах бедности.
«Паразиты» – первый южнокорейский фильм, удостоенный «Золотой пальмовой ветви» Каннского фестиваля. Снял шедевр Пон Чжун Хо, в привычном для себя мультижанре, а именно в жанре «пончжунхо». Как всегда, цепляет.
«Синонимы» Надава Лапида
По словам режиссера, почти всё, что происходит в фильме с Йоавом, в том или ином виде случилось с ним самим, когда он после армии приехал в Париж. У Йоава (чей тезка, библейский Йоав был главнокомандующим царя Давида, взявшим Иерусалим) – посттравма и иллюзии, замешанные на мифе о герое Гекторе, защитнике Трои. Видно, таковым он себя и воображает, когда устраивается работать охранником в израильское посольство и когда учит французский в OFII. Но ведь научиться говорить на языке великих философов еще не значит расстаться с собственной идентичностью и стать французом. Сначала надо взять другую крепость – самого себя.
«Frantz» Франсуа Озона
В этой картине сходятся черное и белое (хотя невзначай, того и гляди, вдруг проглянет цветное исподнее), витальное и мортальное, французское и немецкое. Персонажи переходят с одного языка на другой и обратно, зрят природу в цвете от избытка чувств, мерещат невесть откуда воскресших юношей, играющих на скрипке, и вообще чувствуют себя неуютно на этом черно-белом свете. Французы ненавидят немцев, а немцы французов, ибо действие происходит аккурат после Первой мировой. Разрушенный войной комфортный мир сместил систему тоник и доминант, и Франсуа Озон поочередно запускает в наши (д)уши распеваемую народным хором «Марсельезу» и исполняемую оркестром Парижской оперы «Шехерезаду» Римского-Корсакова. На территории мучительного диссонанса, сдобренного не находящим разрешения тристан-аккордом, и обретаются герои фильма. Оттого распутать немецко-французскую головоломку зрителю удается далеко не сразу.
«Патерсон» Джима Джармуша
В этом фильме всё двоится: стихотворец Патерсон и городишко Патерсон, bus driver и Адам Драйвер, волоокая иранка Лаура и одноименная муза Петрарки, японец Ясудзиро Одзу и японец Масатоси Нагасэ, черно-белые интерьеры и черно-белые капкейки, близнецы и поэты. Да, здесь все немножко поэты, и в этом как раз нет ничего странного. Потому что Джармуш и сам поэт, и фильмы свои он складывает как стихи. Звуковые картины, настоянные на медитации, на многочисленных повторах, на вроде бы рутине, а в действительности – на нарочитой простоте мироздания. Ибо любой поэт, даже если он не поэт, может начать всё с чистого листа.
«Ужасных родителей» Жана Кокто
Необычный для нашего пейзажа режиссер Гади Ролл поставил в Беэр-Шевском театре спектакль о французах, которые говорят быстро, а живут смутно. Проблемы – вечные, старые, как мир: муж охладел к жене, давно и безвозвратно, а она не намерена делить сына с какой-то женщиной, и оттого кончает с собой. Жан Кокто, драматург, поэт, эстет, экспериментатор, был знаком с похожей ситуацией: мать его возлюбленного Жана Маре была столь же эгоистичной.
Сценограф Кинерет Киш нашла правильный и стильный образ спектакля – что-то среднее между офисом, складом, гостиницей, вокзалом; место нигде. Амир Криеф и Шири Голан, уникальный актерский дуэт, уже много раз создававший настроение причастности и глубины в разном материале, достойно отыгрывает смятенный трагифарс. Жан Кокто – в Беэр-Шеве.
Новые сказки для взрослых
Хоть и пичкали нас в детстве недетскими и отнюдь не невинными сказками Шарля Перро и братьев Гримм, знать не знали и ведать не ведали мы, кто все это сотворил. А началось все со «Сказки сказок» - пентамерона неаполитанского поэта, писателя, солдата и госчиновника Джамбаттисты Базиле. Именно в этом сборнике впервые появились прототипы будущих хрестоматийных сказочных героев, и именно по этим сюжетам-самородкам снял свои «Страшные сказки» итальянский режиссер Маттео Гарроне. Правда, под сюжетной подкладкой ощутимо просматриваются Юнг с Грофом и Фрезером, зато цепляет. Из актеров, коих Гарроне удалось подбить на эту авантюру, отметим Сальму Хайек в роли бездетной королевы и Венсана Касселя в роли короля, влюбившегося в голос старушки-затворницы. Из страннейших типов, чьи портреты украсили бы любую галерею гротеска, - короля-самодура (Тоби Джонс), который вырастил блоху до размеров кабана под кроватью в собственной спальне. Отметим также невероятно красивые с пластической точки зрения кадры: оператором выступил поляк Питер Сушицки, явно черпавший вдохновение в иллюстрациях старинных сказок Эдмунда Дюлака и Гюстава Доре.
Kutiman Mix the City
Kutiman Mix the City – обалденный интерактивный проект, выросший из звуков города-без-перерыва. Основан он на понимании того, что у каждого города есть свой собственный звук. Израильский музыкант планетарного масштаба Офир Кутель, выступающий под псевдонимом Kutiman, король ютьюбовой толпы, предоставляет всем шанс создать собственный ремикс из звуков Тель-Авива – на вашей собственной клавиатуре. Смикшировать вибрации города-без-перерыва на интерактивной видеоплатформе можно простым нажатием пальца (главное, конечно, попасть в такт). Приступайте.
Видеоархив событий конкурса Рубинштейна
Все события XIV Международного конкурса пианистов имени Артура Рубинштейна - в нашем видеоархиве! Запись выступлений участников в реситалях, запись выступлений финалистов с камерными составами и с двумя оркестрами - здесь.
Альбом песен Ханоха Левина
Люди на редкость талантливые и среди коллег по шоу-бизнесу явно выделяющиеся - Шломи Шабан и Каролина - объединились в тандем. И записали альбом песен на стихи Ханоха Левина « На побегушках у жизни». Любопытно, что язвительные левиновские тексты вдруг зазвучали нежно и трогательно. Грустинка с прищуром, впрочем, сохранилась.
«Год, прожитый по‑библейски» Эя Джея Джейкобса
...где автор на один год изменил свою жизнь: прожил его согласно всем законам Книги книг.
«Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов» Ёко Тавада
Жизнь – это долгое путешествие в вагоне на нижней полке.
Скрюченному человеку трудно держать равновесие. Но это тебя уже не беспокоит. Нельзя сказать, что тебе не нравится застывать в какой-нибудь позе. Но то, что происходит потом… Вот Кузнец выковал твою позу. Теперь ты должна сохранять равновесие в этом неустойчивом положении, а он всматривается в тебя, словно посетитель музея в греческую скульптуру. Потом он начинает исправлять положение твоих ног. Это похоже на внезапный пинок. Он пристает со своими замечаниями, а твое тело уже привыкло к своему прежнему положению. Есть такие части тела, которые вскипают от возмущения, если к ним грубо прикоснуться.
«Комедию д'искусства» Кристофера Мура
На сей раз муза-матерщинница Кристофера Мура подсела на импрессионистскую тему. В июле 1890 года Винсент Ван Гог отправился в кукурузное поле и выстрелил себе в сердце. Вот тебе и joie de vivre. А все потому, что незадолго до этого стал до жути бояться одного из оттенков синего. Дабы установить причины сказанного, пекарь-художник Люсьен Леззард и бонвиван Тулуз-Лотрек совершают одиссею по богемному миру Парижа на излете XIX столетия.
В романе «Sacré Bleu. Комедия д'искусства» привычное шутовство автора вкупе с псевдодокументальностью изящно растворяется в Священной Сини, подгоняемое собственным муровским напутствием: «Я знаю, что вы сейчас думаете: «Ну, спасибо тебе огромное, Крис, теперь ты всем испортил еще и живопись».
«Пфитц» Эндрю Крами
Шотландец Эндрю Крами начертал на бумаге план столицы воображариума, величайшего града просвещения, лихо доказав, что написанное существует даже при отсутствии реального автора. Ибо «язык есть изощреннейшая из иллюзий, разговор - самая обманчивая форма поведения… а сами мы - измышления, мимолетная мысль в некоем мозгу, жест, вряд ли достойный толкования». Получилась сюрреалистическая притча-лабиринт о несуществующих городах - точнее, существующих лишь на бумаге; об их несуществующих жителях с несуществующими мыслями; о несуществующем безумном писателе с псевдобиографией и его существующих романах; о несуществующих графах, слугах и видимости общения; о великом князе, всё это придумавшем (его, естественно, тоже не существует). Рекомендуется любителям медитативного погружения в небыть.
«Тинтина и тайну литературы» Тома Маккарти
Что такое литературный вымысел и как функционирует сегодня искусство, окруженное прочной медийной сетью? Сей непростой предмет исследует эссе британского писателя-интеллектуала о неунывающем репортере с хохолком. Появился он, если помните, аж в 1929-м - стараниями бельгийского художника Эрже. Неповторимый флёр достоверности вокруг вымысла сделал цикл комиксов «Приключения Тинтина» культовым, а его герой получил прописку в новейшей истории. Так, значит, это литература? Вроде бы да, но ничего нельзя знать доподлинно.
«Неполную, но окончательную историю...» Стивена Фрая
«Неполная, но окончательная история классической музыки» записного британского комика - чтиво, побуждающее мгновенно испустить ноту: совершенную или несовершенную, голосом или на клавишах/струнах - не суть. А затем удариться в запой - книжный запой, вестимо, и испить эту чашу до дна. Перейти вместе с автором от нотного стана к женскому, познать, отчего «Мрачный Соломон сиротливо растит флоксы», а правая рука Рахманинова напоминает динозавра, и прочая. Всё это крайне занятно, так что... почему бы и нет?
Тайские роти
Истинно райское лакомство - тайские блинчики из слоеного теста с начинкой из банана. Обжаривается блинчик с обеих сторон до золотистости и помещается в теплые кокосовые сливки или в заварной крем (можно использовать крем из сгущенного молока). Подается с пылу, с жару, украшенный сверху ледяным кокосовым сорбе - да подается не абы где, а в сиамском ресторане «Тигровая лилия» (Tiger Lilly) в тель-авивской Сароне.
Шомлойскую галушку
Легендарная шомлойская галушка (somlói galuska) - винтажный ромовый десерт, придуманный, по легенде, простым официантом. Отведать ее можно практически в любом ресторане Будапешта - если повезет. Вопреки обманчиво простому названию, сей кондитерский изыск являет собой нечто крайне сложносочиненное: бисквит темный, бисквит светлый, сливки взбитые, цедра лимонная, цедра апельсиновая, крем заварной (патисьер с ванилью, ммм), шоколад, ягоды, орехи, ром... Что ни слой - то скрытый смысл. Прощай, талия.
Бисквитную пасту Lotus с карамелью
Классическое бельгийское лакомство из невероятного печенья - эталона всех печений в мире. Деликатес со вкусом карамели нужно есть медленно, миниатюрной ложечкой - ибо паста так и тает во рту. Остановиться попросту невозможно. Невзирая на калории.
Шоколад с васаби
Изысканный тандем - горький шоколад и зеленая японская приправа - кому-то может показаться сочетанием несочетаемого. Однако распробовавшие это лакомство считают иначе. Вердикт: правильный десерт для тех, кто любит погорячее. А также для тех, кто недавно перечитывал книгу Джоанн Харрис и пересматривал фильм Жерара Кравчика.
Торт «Саркози»
Как и Париж, десерт имени французского экс-президента явно стоит мессы. Оттого и подают его в ресторане Messa на богемной тель-авивской улице ха-Арбаа. Горько-шоколадное безумие (шоколад, заметим, нескольких сортов - и все отменные) заставляет поверить в то, что Саркози вернется. Не иначе.
|
 |
Listening to Puccini: Dan Ettinger’s Verismo Absolute
| 19.07.2026Lina Goncharsky |
This evening, I was briefly disabused of the notion that I was in Tel Aviv. Beyond the doors of the Israeli Opera, it felt as though the Piazza della Scala lay waiting, and a Milanese night was about to fall—or perhaps a Roman one, given the setting of the most distinctly Roman opera ever written. It recalled an almost forgotten era: a time when men still courted women and, as a consequence, hatched schemes (and arranged executions) against their more fortunate rivals.
Such was tonight’s Tosca; the singing and playing were of a caliber that rendered La Scala quite unnecessary. The tenor, in particular, presented that rare occasion when one feels compelled to mentally recalibrate one's personal hierarchy of Cavaradossis—Pavarotti, Domingo, Bjoerling, Gigli... (I have not heard Kaufmann in the role, so pray forgive the omission).
“Our” tenor goes by the name of Eduardo Aladrén. The Spanish singer possesses that signature "teardrop" break in the voice on the verge of a sob—reminiscent of Franco Corelli—alongside a masterful use of pauses and catch-breaths that simulate genuine weeping, all paired with utterly effortless high notes. Paired with the sensational Elena Mikhailenko, he made me realize Puccini wrote far too few duets; after each one, I felt moved to demand at least one more from the composer.


Photos by © Yossi Zwecker
Giacomo Puccini was, as is well known, guilty of an obsessive topographical and temporal pedantry, fusing Tosca irrevocably to the precise Roman locations of June 1800. It was all the more striking, then, how completely the score liberated itself from visual props and spatio-temporal constraints within the Israeli Opera house. When Maestro Dan Ettinger takes the podium, the visual plane can be painlessly discarded as superfluous. The conductor unfolds before us a self-contained, hermetic, and frighteningly perfect sonic cosmos, where every bar is dissected with the painstaking rigor of a structuralist and sung with the raw sensuality of a true verist. Yes, sung—for Ettinger voices every part alongside his singers.
One could wax lyrical at length about the cast: this was, quite simply, a vocal absolute. Elena Mikhailenko in the title role provided a benchmark dramatic soprano, capable of traversing a complex emotional spectrum from high-society caprice to existential dread. Her voice—dense, rich in timbre, and remarkably luminous—possesses remarkable projection. She commands a vibrant palette of vocal colors, shifting instantaneously from dark, almost mezzo-like lows to a searing, brilliant upper register (expressing both tenderness toward Cavaradossi and venom toward Scarpia; and not merely through her tone—Mikhailenko is an exceptional actress). Furthermore, her control of dynamic shading is virtuoso: her cantilena in the First Act duet, “Quale occhio al mondo,” wove an immaculate lacework of sound, displaying absolute intonational courage, while in the dramatic furnace of Act II (the interrogation and murder of Scarpia), she effortlessly sliced through Puccini’s dense orchestration. Her climactic “Vissi d’arte” carried a noble, unvarnished piety freed from melodramatic excess; Mikhailenko sustained the vocal line on a flawless legato—indeed, every breath served the overarching musical narrative. She rendered Tosca’s principal aria as an intimate prayer, her hands folded just as if Mario had finally managed to complete his dark-eyed Madonna.

Photo by © Yossi Zwecker
As for the Spanish tenor Eduardo Aladrén, his voice continues to ring in my ears (a state of pure bliss, I assure you). His fiery, sun-drenched spinto timbre is entirely devoid of operatic saccharine. Moreover, Aladrén is a master of long-breathed phrasing. His celebrated “Recondita armonia” unfolded like an exquisite nocturne, while in the final Act III duet, “O dolci mani,” he attained an almost impossible sense of freedom. This duet, set by the composer in a radiant, mystical major key, became pure auditory metaphysics in the hands of Mikhailenko and Aladrén. Their voices merged into flawless unison, revealing an intonational alignment and a rare empathy that separate the true vocal elite from the rest. Intriguingly, Aladrén’s emotional anguish remains strictly contained within Puccini’s phrasing, never fracturing the vocal line; as a result, his Cavaradossis feels strikingly modern, cinematic, and psychologically nuanced.
Baron Scarpia, portrayed by the Polish baritone Mikołaj Zalaśinski, emerged as a refined intellectual of evil—Beria-esque spectacles playing no small part in this effect (from what recess of director Ido Ricklin’s genetic memory did those emerge? One can only wonder). Zalaśinski sang superbly, though to my ear his timbre is somewhat high for Scarpia; I am accustomed to hearing dramatic baritones in the role. Zalaśinski is by nature an ideal Verdi baritone—a brilliant Macbeth, Rigoletto, or Count di Luna, his voice tailored for a high tessitura. Scarpia presents a different proposition: Puccini scored the part for a more grounded, heavy, almost bass-baritone weight. Yet this made the interpretation all the more captivating: Zalaśinski’s noble, cantabile Verdian tone stripped Scarpia of the usual grime and coarse lower-register heaviness. Rather than a grim, lumbering brute, this villain became a pampered, depraved, and vocally elegant patrician. He does not raise his voice; he raises the degree of danger. The threat springs not from forte blasts, but from impeccably sculpted recitative—an intonation dripping with an almost aesthetic pleasure in the terror of others.
Crucially, even the secondary vocal geometry of the production was flawlessly constructed. Yuri Kissin endowed the Sacristan with precise bass colors and subtle musical eccentricity, steering entirely clear of caricature—even as the director’s sarcasm toward the devout was palpably felt. Anthony Webb’s Spoletta sounded sharp, sinister, and focused in timbre. Indeed, all the minor roles rose admirably to the occasion.


Photos by © Yossi Zwecker
The orchestra under Dan Ettinger demonstrated that rare degree of executive autonomy wherein the music ceases to be mere illustration for the stage drama, becoming instead the primary demiurge of the action. The Maestro stripped Puccini’s score of tearful sentimentality. In its place stood an irreproachable architectonics, a graphic clarity of line, and a phenomenal, almost Baroque attention to textural detail. The orchestral fabric breathed, pulsated, and seemed endowed with an intelligence all its own. Ettinger never forces the sound; he masterfully controls dynamic strata, constructing the opera’s macrostructure upon the subtle gradations of piano and pianissimo. Consequently, the rare, tectonic verismo outbursts from the brass achieved a truly apocalyptic scale.
The supreme analytical delight of the evening lay in how acutely Ettinger dissected Puccini’s sophisticated system of leitmotifs, turning it into an unerring psychological trigger. Having adapted Wagner’s technique of thematic recall, Puccini compressed it here into a masterclass of verismo concision. The opera begins not with an overture, but with the calling card of evil itself: three thunderous, chromatically descending chords for Scarpia (B-flat – A-flat – E), delivered by the brass with chilling directness. This tritone—the diabolus in musica—does not merely frighten in Ettinger’s hands; it metastasizes throughout the entire score, reminding us of impending doom even during the most intimate passages. In contrast to this brutal opening, Tosca’s own leitmotif—an elegant, syncopated, feminine descending phrase—sounds in the orchestra like a fragile, doomed manifestation of vitality. Ettinger collides these themes within symphonic layers with virtuoso skill, exposing their inner kinship: at the fatal moment of the Baron’s murder in Act II, Scarpia’s motif paradoxically mutates, yielding to the tragic triumph of Floria’s theme, played on the agonizing edge of the strings.
As for the stage direction (and I do not mean the scenography, which was lovely; I have long admired the work of German designer Falko Herold), Ido Ricklin proves occasionally shocking. The director strains so desperately to stuff Puccini’s masterpiece with psychoanalytic riddles that he periodically wanders into the territory of comic strips. Consider the sequence featuring a zombie-Madonna and a skeleton dance preceding Act III, or the corpse of Angelotti in a tracksuit dangling from a noose against the backdrop of “E lucevan le stelle” (or rather, he was dragged from a sack and hoisted up, dangling through “Amaro sol per te m’era il morire”). Thus, while the orchestra prepared us for the tragic outcome, we were treated to digital graphics: the blue-eyed Mary Magdalene from Cavaradossis’s Act I painting came to life, her eyes turning a terrifying blank white, before shrinking down into a tacky starlet in a fur coat and mini-skirt. Meanwhile, the imprisoned Cavaradossi was transformed before the astonished audience into an anatomical skeleton, bursting into a jig with this newly minted pop diva. This animated danse macabre—which slid seamlessly into the vocal part of the Shepherd Boy (who was absent, replaced by the starlet)—left the house in some bewilderment. Yet the sheer vocal mastery of the soloists restored true tragic weight to the performance.

Photo by © Yossi Zwecker
Insofar as I could decipher the director’s concept, Ricklin set out to transform Puccini’s opera into a treatise on systemic abuse. Here, Scarpia languishes among server racks; his henchmen lazily chew pizza between torture sessions; Mario films Floria on a smartphone; Spoletta fetishistically sniffs shoes; and the grand finale of Act I (the Te Deum) culminates in the heroine thrashing in gynaecological convulsions on the apron while prop blood trickles down a white screen. The audience reacted with mixed feelings: as ruby streams flowed across the backdrop and Tosca channeled Leah possessed by a dybbuk (from a previous Ricklin production), the stalls exchanged glances, cleared their throats, and sighed politely.
In Act II, evidently deciding that the canonical dagger was too bourgeois, the director handed our refined Roman prima donna… a broken bottle (or rather, she fished a "molly" out of a trash bin herself). Whereupon Floria Tosca sliced open the Baron’s carotid artery with the agility of a seasoned barroom brawl veteran.
Yet—what else did you expect?—beneath all this lies a dense metanarrative. Through Ricklin’s lens, the totalitarian space of Puccini’s Rome is reassembled as a Benthamite-Foucaultian digital panopticon. Baron Scarpia is no mere voluptuous nineteenth-century satrap, but a demiurge of the Big Data era, executing the desacralization of the human body through an interface of total surveillance. His office, reconceptualized as a server room, serves as the assembly point for a new digital reality in which violence is impersonal and intimacy is abolished entirely. The mobile phone with which Scarpia captures Tosca undressing becomes the primary instrument of dehumanization: tragedy is reduced to content, and Cavaradossi’s dying screams to an audio file awaiting archive. The director attempts to interrogate the mechanics of power that no longer require shackles, having seized control of optical channels of perception. So there you have it.

Photo by © Yossi Zwecker
Oh, and one more thing: Tosca did not jump. Intrigued by this choice, I discovered that dispensing with Tosca’s famous leap from the parapet of Castel Sant'Angelo is currently one of the most ubiquitous—and contentious—clichés in contemporary European Regietheater. Directors increasingly deny Tosca her final flight, deeming the traditional leap onto a hidden mattress behind the scenery too naive. In Ricklin’s staging, her outstretched arms at the roof’s edge—a metaphor for freezing before the abyss—presumably signify that Tosca "dies internally." She has no need to physicalize the jump; her world is already obliterated. Given that Floria resembles Leah in the Act I finale, this outstretched gesture may also symbolize a final trance—the heroine's retreat into an alternate, fractured reality where the physical death of the body no longer matters.
Be that as it may, the Israeli Opera proved tonight that when the verismo truth of Puccini’s music is anchored by phenomenal directorial will from the podium and vocal culture of the highest order, any external concept becomes mere background noise to the absolute triumph of sound.
Tel Aviv, The Israeli Opera, July 19, 2026 |

|
 |
Элишева Несис.
«Стервозное танго»
|